Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день, 27 января, я, облекшись в приличный, по тогдашним понятиям, траур, т. е. весь в черном до перчаток включительно, в белом галстухе, с черным крепом на шляпе-цилиндре и с большим креповым бантом на правом обшлаге фрака, часу в пятом явился в дом Н. И. Греча, где нашел бедного этого отца в самом убийственном состоянии нравственной убитости. Он, бедный, казалось мне, постарел вдруг на несколько лет и беспрестанно бросался к покойнику, уже положенному в гроб. Стечение посетителей было огромное: все родственники, друзья и знакомые (а последних у Греча было множество), почти весь город, и достойно внимания, что не было почти человека, который не разделил бы с Николаем Ивановичем искренно его печали. Особенно рельефно и трогательно проявлялись студенты здешнего университета, все молодежь такая прекрасная, впечатлительная и державшая себя с милою юношескою задушевностью. Гроб был поставлен на колесницу с балдахином, и она двинулась, предшествуемая факельщиками с настоящими дымящимися факелами, потому что в то время нынешних фонарей (нововведения начала пятидесятых годов) еще не было. Студенты окружали колесницу с обеих сторон, а за гробом тотчас шло семейство с громадною толпою посетителей, в числе которых я увидел, кроме многих из пишущей братии, почти всех драматических артистов сцен русской, французской и немецкой; сверх того тут было немало музыкантов, живописцев, скульпторов, архитекторов. Одним словом, кажется, весь интеллектуальный и артистический Петербург находился на этом трогательном погребении, и каждый старался показаться кому-нибудь из членов семейства, чтобы быть замеченным и чтобы чрез то выразить как свои симпатии к покойному юноше, так и заявить горестному отцу и всему семейству свое искреннее участие в этой потере. У лютеран в церкви гроба не открывают, почему Греч и все близкие к усопшему окончательно простились с ним еще на дому, где крышка гроба была уже навсегда завинчена.
Скрежет винтов действовал на всех предстоявших, более или менее уже расстроенных, самым неприятным образом. Это была самая страшная для родителей и родственников минута. Николай Иванович несколько минут оставался в обмороке. Когда его привели в чувство, то доктора (а их тут было множество) уговаривали его остаться дома, лечь в постель и не ездить ни в церковь, ни на кладбище. Но после обморока он вдруг как будто оживился и воскликнул: «Я не только буду сопровождать Колю моего до последнего его жилища, но ни за что не сяду в карету, а непременно пойду пешком: это даже будет мне полезно». И действительно, видно, это было ему хорошо, потому что Николай Иванович, невзирая на то, что зимний день был довольно холодный, хотя и совершенно безветренный, все время шел от своего дома до Петропавловской церкви на Невском проспекте близ Полицейского моста без шляпы, в легкой шубе внакидку и, со свойственною ему словоохотливостью, бойко, хотя и вполголоса разговаривал то с тем, то с другим из лиц, к нему подходивших, разумеется, преимущественно о сыне, которого он страстно любил и которого так преждевременно лишился, именно в ту минуту, когда только что начал возлагать надежды на улыбавшуюся ему блестящую будущность. Достойно внимания, что карьера знаменитого драматического артиста, которую за полтора почти месяца пред тем, 4 декабря 1836 года, предрекал ему Пушкин, вовсе не казалась Гречу для сына его невозможною, и, идучи за гробом своего Коли, он об этом говорил с окружавшими его, вспоминая поручение, данное ему покойным за немного часов до конца, о том, чтоб сказать Пушкину, что «ему не удалось войти в театральную, лицедейную жизнь, потому что он уходит в жизнь настоящую, в которой нет ничего лицедейного». При этом Греч спросил: «Послано ли было приглашение к Александру Сергеевичу? Он так любил Колю моего!»
– Как же, было послано с курьером из нашего министерства, а не по городской почте, – сказал Николай Иванович Юханцов, служивший тогда в Министерстве иностранных дел, вместе со старшим сыном Греча[87], по редакции «Journal de St. Pétersbourg» помощником редактора графа Сансе.
– Но только, – продолжал Юханцов конфиденциально, – как мне говорил курьер, которого я посылал к Александру Сергеевичу, тамошнее лакейство ему сказывало, что их барин эти дни словно в каком-то расстройстве: то приедет, то уедет куда-то, загонял несколько парных месячных извозчиков, а когда бывает дома, то свищет несколько часов сряду, кусает ногти, бегает по комнатам. Никто ничего понять не может, что с ним делается.
– Верно, пишет новую поэму, – сказал Греч, никуда столько дней не выезжавший, а потому и не знавший ничего о тогдашних городских слухах, против своего обычая знать все первому. – Я знаю, он обыкновенно так ведет себя, пока новое произведение создается в голове его. Ежели он что-нибудь превосходное напишет, не вроде, конечно, всего того, что по червонцу за стих недавно продавал нашему добрейшему Александру Филипповичу (Смирдину)[88], да напечатает в своем «Современнике» хоть в виде приложения, то журнал этот вдруг дойдет до десяти или двенадцати тысяч подписчиков. Ежели сведенборгисты не врут и душа действительно живет такою же загробною жизнью[89], как мы здесь, то моему Коле будет наслаждение прочесть на том свете в его новой жизни то, что написал оставшийся здесь обожаемый им Пушкин.
Николай Иванович Юханцов, облагодетельствованный Гречем и сильно к нему привязанный, всегда отличавшийся холодностью форм, имевших в себе много педантичного и напускного, искренно любил Греча, а потому, заметив из этих слов его расположение к собеседованию, долженствовавшему рассеять его мрачные мысли, сказал полутаинственно, что в городе относительно А. С. Пушкина идут иные толки, а именно что поговаривают о каких-то домашних, очень прискорбных, недоразумениях, о каких-то подметных и других письмах, даже толкуют, что все это может кончиться дуэлью между Пушкиным и каким-то кавалергардским офицером Дантесом, который приходится, с левой стороны, близкою родней, просто побочным сыном голландскому посланнику барону Гекерену[90].
Эта городская сплетня могла бы, конечно, больше заинтересовать Греча, даже во время печального шествия за гробом