Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждый миг своего бодрствования он тратил на то, чтобы всматриваться в клочки бумаги через увеличительное стекло в вечном поиске дефектов. Открытие единственной микроскопической трещинки на эстампе, из-за чего на подбородке королевы Виктории мог появиться нежеланный волосок, приводило его в восторг.
Сначала будет официальное фотографирование и экстаз. Он принесет из кладовки и установит в кабинете треногу, древний пластиночный фотоаппарат с особенным приспособлением, именуемым макроскопической линзой, позволяющей ему снимать крупный план образца. В результате после проявки получалось изображение, достаточно большое, чтобы занять целую книжную страницу. Иногда, пока он радостно проделывал эти манипуляции, мы, бывало, улавливали напевы из «„Пинафора“ ее величества» или «Гондольеров»,[13]дрейфующие по дому, словно беженцы.
Затем наступал черед письма, которое он отсылал в журнал «Лондонский филателист» или аналогичные места, и вместе с ним приходил черед кое-каких чудачеств. Каждое утро отец начинал приносить к столу кучи писчей бумаги, которые усердно исписывал, страницу за страницей, бисерным почерком.
Неделями он бывал недоступен и оставался таковым до того момента, пока не дописывал последнее слово на тему «лишних усов» королевы.
Однажды, когда мы валялись на южной лужайке, глядя в голубой свод идеального летнего неба, я сказала Фели, что отцовские поиски несовершенств не ограничиваются марками, а временами распространяются на его дочерей.
«Захлопни свой грязный рот!» — отрезала она.
— Дело в том, — повторил отец, возвращая меня к настоящему, — что вы, девочки, не понимаете серьезность ситуации.
Главным образом он имел в виду меня.
Фели, конечно же, донесла на меня, история о том, что я растворила одну из жутких викторианских брошей Харриет, журчала из ее уст так же радостно, как гомон ручья.
— Ты не имела права брать ее из гардеробной твоей матери, — произнес отец, и на миг его холодные голубые глаза устремились на мою сестру.
— Прости, — ответила Фели. — Я хотела надеть ее в церковь в воскресенье, чтобы произвести впечатление на Дитера. Это неправильно с моей стороны. Мне следовало бы попросить разрешения.
«Неправильно с моей стороны»? Я услышала то, что услышала, или у меня слуховые галлюцинации? Скорее солнце и луна пустятся в веселую джигу в небесах, чем одна из моих сестер извинится. Просто неслыханно.
Дитер, о котором упомянула Фели, — это Дитер Шранц с фермы «Голубятня», бывший немецкий военнопленный, решивший остаться в Англии после прекращения военных действий. Фели имела на него виды.
— Да, — сказал отец. — Тебе следовало бы.
Когда он снова обратил внимание на меня, я не могла не заметить, что складки во внешних уголках его глаз — складки, которые, как я часто думала, придают ему аристократичность, — были еще тяжелее, чем обычно, делая его печальным.
— Флавия, — произнес он усталым, невыразительным голосом, ранившим меня сильнее, чем острое оружие.
— Да, сэр?
— Что с тобой делать?
— Извини, отец. Я не хотела разбивать брошь. Я уронила ее и случайно наступила, и она просто раскололась. Боже, должно быть, она была очень старая, раз оказалась такой хрупкой!
Он почти незаметно вздрогнул, и за этим последовал один из тех взглядов, которые подразумевают, что я коснулась темы, закрытой для обсуждения. С долгим вздохом он посмотрел в окно. Что-то в моих словах заставило его сознание улететь куда-то в холмы.
— Хорошо ли ты съездил в Лондон? — отважилась я. — Имею в виду на филателистическую выставку?
Слово «филателистическая» быстро вернуло его к реальности.
— Надеюсь, ты нашел несколько приличных марок для своей коллекции?
Он издал еще один вздох, на этот раз напоминающий предсмертный хрип.
— Я ездил в Лондон не покупать марки, Флавия. Я ездил продавать.
Даже у Фели перехватило дыхание.
— Наши дни в Букшоу, возможно, подходят к концу, — сказал отец. — Как вы хорошо знаете, дом принадлежал вашей матери, и когда она умерла, не оставив завещания…
Он развел руки в жесте беспомощности, напомнив мне наколотую на булавку бабочку.
Из него так внезапно вышел воздух, что я едва могла в это поверить.
— Я надеялся отвезти ее брошь к кому-нибудь, кого я знаю…
Несколько минут его слова не могли до конца дойти до меня.
Я знала, что в последние годы содержание Букшоу стало довольно разорительным, не говоря уже о нависшем налоге на наследство и прочих налогах. Годами отец умудрялся отчаянно защищаться от «рычащих налоговых инспекторов», как он их именовал, но теперь волки, должно быть, снова выли у порога.
Время от времени были намеки на наше затруднительное положение, но угроза всегда казалась нереальной, не более чем далекое облачко на летнем горизонте.
Я вспомнила, что одно время отец возлагал надежды на тетушку Фелисити, свою сестру, живущую в Хэмпстеде. Даффи предположила, что многие из его так называемых «филателистических поездок» были на самом деле визитами к тетушке с целью выпросить у нее денег взаймы — или умолить ее раскошелиться на остатки фамильных драгоценностей.
В итоге его сестра, должно быть, дала от ворот поворот. Совсем недавно мы собственными ушами слышали, как она говорила ему, чтобы он подумал о продаже своей филателистической коллекции. «Этих нелепых почтовых марок», как она назвала их, если быть точной.
— Что-нибудь подвернется, — жизнерадостно заметила Даффи. — Так всегда бывает.
— Только у Диккенса, Дафна, — сказал отец. — Только у Диккенса.
Даффи перечитывала «Дэвида Копперфилда» в энный раз. «Зубрю информацию о ломбардах», — ответила она, когда я спросила ее зачем.
Только теперь до меня дошло, что отец намеревался отвезти брошь Харриет — ту, что я уничтожила, — в ломбард.
— Можно мне выйти? — спросила я. — Мне вдруг стало нехорошо.
Это была правда. Я, должно быть, уснула, как только моя голова коснулась подушки.
Теперь, несколько часов спустя, я проснулась. Стрелки будильника, которые я аккуратно покрасила фосфоресцирующей краской собственного изобретения, показывали начало третьего.
Я лежала в постели, наблюдая, как темные тени деревьев без устали изгибаются на потолке. С того времени, как территориальный спор между двумя моими далекими предками закончился горьким безвыходным тупиком — и черной линией, проведенной посередине вестибюля, — это крыло дома оставалось неотапливаемым. Время и погода собрали свою дань, из-за чего обои почти в каждой комнате — в моей они были горчично-желтые, с алыми червяками — отставали большими участками, а на потолке обои болтались огромными неряшливыми гирляндами, о содержимом которых, вероятно, лучше не думать.