Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все-таки понятие «викторианства» во всей его полноте приложимо не ко всем шестидесяти четырем годам этого царствования. Викторианство — это имперская мощь, устойчивость моральных понятий и политических институтов, относительное социальное благополучие. Но можно ли сказать что-либо подобное о начале этого периода, явившегося и началом чартистского движения, или о сороковых годах, отмеченных страшным голодом в Ирландии, голодными бунтами в самой метрополии и тяжелейшей, так и не завершившейся тогда полной победой, борьбой против «хлебных законов», которые обрекали на постоянное недоедание «низшие классы», но зато приносили колоссальные прибыли земельной аристократии? Или о восьмидесятых годах, когда почва снова заколебалась и стало ясно, что слова «привычное» и «вечное» — отнюдь не синонимы?
Пятидесятые, шестидесятые, отчасти семидесятые годы только и были истинными викторианскими десятилетиями. Правда, и здесь не следует поддаваться гипнозу исторических обобщений. Диккенс создал все свои романы, начиная с 1837 года, когда исполненный оптимизма, веселья и иронии «Пиквикский клуб» словно бы отметил восшествие на престол королевы Виктории, и до 1870 года, становясь от романа к роману все суровее и мрачнее. Викторианцем он был или антивикторианцем? Наверное, викторианцем: ведь он был любимым писателем королевы Виктории! Но каким антивикторианцем был Диккенс, если попробовать совместить его книги с лубочной картиной викторианского процветания!
Нет, подлинным викторианцем был все-таки не Диккенс. И даже не королева Виктория, на глазах которой как-никак «делалась политика» — та самая, которую французы называют «грязным ремеслом». Настоящей викторианкой была Сара Уэллс — законченное олицетворение массового сознания. Она, конечно, слыхом не слыхивала таких слов. Как и любой из лавочников, ее окружавших, — и тех, кто кичился перед ней, и тех, перед кем кичилась она. Но кто как не они были не только носителями массового сознания, но и массовой опорой существующего порядка? И где мог крепче угнездиться этот тип сознания, как не в мелкобуржуазном Бромли?
Именно в доме Сары Уэллс, на Хай-стрит, где расположились в ряд торговые заведения и мелкие мастерские, в городе Бромли, все больше превращавшемся в лондонский пригород, и появился на свет Берти, которому суждено было стать Гербертом Джорджем Уэллсом. Он родился в середине шестидесятых годов и прожил в этом доме, на этой улице, в этом городе первые тринадцать лет своей жизни, приходящиеся как раз на самый расцвет викторианства. Стоит ли удивляться тому, что он стал таким законченным антивикторианцем? Ибо только те крайние формы викторианства, которые он наблюдал в детстве и которые так упорно старались внушить ему, способны породить подобный протест.
Конечно, для этого требуется еще определенный характер.
Берти не был милым ребенком. Сколько мать ни рассказывала ему, каким ангелочком была его сестра, умершая за два года до его рождения, пример этот не вызывал у него страсти к подражанию. Он с криком и топотом носился по лестницам, пытался отнять приглянувшиеся ему игрушки у старших братьев и поднимал дикий рев, когда они прикасались к чему-то, что, считал он, принадлежало ему, кусался, лягался, как-то раз запустил вилкой во Фрэнка, да так, что у того всю жизнь оставался шрам на лбу, в другой раз кинул деревянную лошадку во Фреда, но промахнулся и всего лишь разбил окно. В конце концов братья, тоже не отличавшиеся мирным нравом, затащили его на чердак и принялись душить подушкой. Почему им не удалось довести дело до конца, Уэллс не мог понять даже на седьмом десятке. Что поделаешь, таким он появился на свет. Когда ему был всего месяц от роду, мать занесла в дневник: «Малютка очень беспокойный и утомительный» и немного погодя: «Никогда еще у меня не было такого утомительного ребенка». Его неприятности с религией начались уже во время крестин — по общему мнению, он вел себя безобразно. Как это должно было огорчить его мать!
Единственно что ее утешало, так это его успехи в учении. Здесь он все схватывал на лету, и в подготовительных классах миссис Нот, куда стал ходить в пятилетнем возрасте, он никому не доставил хлопот, тем более что мать уже успела позаниматься с ним чтением и письмом. (Как жаль, что ни миссис Нот, ни ее дочери мисс Сэмон, которая как раз и учила детей, так и не суждено было узнать, что на их чудом сохранившемся домике в 1984 году будет установлена мемориальная доска!) Передать Берти другие свои научные познания Саре тоже не стоило труда. Почему-то первым словом, которое он написал, было «масло». Ко всему прочему, он хорошо рисовал и легко заучивал стихи. Об этом знали даже соседи, хотя маленького Берти старались поменьше выпускать со двора, — а вдруг наберется нехороших слов? И, разумеется, его заранее предостерегали против «дурного общества». Особенно против «простонародья». Этих человеческих особей следовало остерегаться больше всего и во всем стараться быть на них непохожими. В том числе и в одежде. Дети Сары Уэллс ходили в аккуратных костюмчиках, очень стеснявших их во время игр. Снять пиджачок, однако, строжайше запрещалось — могло обнаружиться, что белье латанное-перелатанное. К сожалению, чем старше становились дети, тем труднее было удержать их в узком пространстве между уборной, выгребной ямой и мусорным ящиком. И как следует за всем присмотреть. Да и времени не хватало. Но Сара делала, что могла. И как бы они с возрастом ни менялись — не всегда к лучшему, — ее ни в чем нельзя было обвинить.
Само собой, Сара Уэллс прилагала все усилия к тому, чтобы укрепить своих детей в вере. С Берти это оказалось особенно трудно. Среди прочего Саре надо было поведать младшему сыну о рае и, к сожалению, об аде. При этом, надо отдать ей должное, она старалась не травмировать ребенка и слишком на последнем вопросе не задерживалась. Но не могла же она утаить от него правду и скрыть существование ада! У него же рассказы про адские муки вызывали столь яростный гнев против того, кто их изобрел, что мальчику грозила опасность вырасти богохульником. Чем дальше, тем