Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Услыхав эти речи, другой пожилой человек вмешался в разговор и спросил:
— А долго ли ему еще мучиться, Соломон Лонгуэйс?
— Говорят, еще года два. Я не знаю, почему он назначил себе такой срок, он никогда никому не рассказывал. Но, говорят, остается ровнехонько два года по календарю. Могучая должна быть воля, чтоб выдержать так долго!
— Верно… Но надежда — великая сила. Когда знаешь, что через двадцать четыре месяца твой зарок кончится и можно будет вознаградить себя за все страдания и выпить сколько душе угодно… что и говорить, это поддерживает человека.
— Правильно, Кристофер Кони, правильно. А он и поневоле должен так думать, одинокий-то вдовец, — сказал Лонгуэйс.
— А когда у него умерла жена? — спросила Элизабет.
— Я ее не знал. Это было до того, как он явился в Кэстербридж, — ответил Соломон Лонгуэйс тоном решительным и бесповоротным, как будто то, что он не знал миссис Хенчард, было достаточным основанием, чтобы лишить эту особу всякого интереса. — Но мне известно, что он член Общества трезвости и, если кто-нибудь из его людей хватит хоть чуточку через край, он напускается на провинившегося с таким же гневом, как господь бог на согрешивших евреев.
— А у него, значит, много работников? — спросила Элизабет-Джейн.
— Много ли? Милая моя девушка, да ведь в городском совете он — самый главный и вдобавок первый человек в округе. Ни одной крупной сделки не заключалось еще на пшеницу, ячмень, овес, сено и прочее, чтобы Хенчард не приложил к ней руку. Вздумалось ему заниматься и другими делами, но вот тут-то он и сделал промашку. Был он из самых низов, когда пришел сюда, а теперь — столп города! Правда, в этом году он немножко споткнулся из-за этой дрянной пшеницы, которую поставляли по его контрактам. Вот уже шестьдесят девять лет смотрю я, как солнце всходит над Дарновер-Мур, и хотя мистер Хенчард никогда не ругал меня зря с тех пор, как я на него работаю, — он ведь видит, какой я маленький, ничтожный человечек, — а все-таки должен сказать, что никогда в жизни я еще не едал такого негодного хлеба, какой выпекают последнее время из пшеницы Хенчарда. Проросла она так, что это, пожалуй, уже и не пшеница, а чистый солод, ну и нижняя корка на хлебе — толщиной с подошву.
В эту минуту оркестр заиграл новую мелодию, а когда кончил ее, обед уже подошел к своему завершению и настало время для произнесения речей. Вечер был тихий, окна по-прежнему открыты, и эти речи были отчетливо слышны на улице. Голос Хенчарда покрыл все остальные: он рассказал про одну свою сделку с сеном, когда он перехитрил одного мошенника, который во что бы то ни стало хотел перехитрить его.
— Ха-ха-ха! — отозвались его слушатели по окончании рассказа л смеялись до тех пор, пока не раздался чей-то голос:
— Все это прекрасно, ну, а как насчет плохого хлеба? Голос донесся с нижнего конца стола, где сидела группа более мелких торговцев; хотя они и попали в число приглашенных, но по своему общественному положению были, видимо, ниже остальных, держались весьма независимых взглядов, и речи их звучали не совсем в лад с теми, что велись во главе стола, — так иной раз в западном крыле церкви упорно поют не в тон и не в такт с ведущими голосами в алтаре.
Это замечание о плохом хлебе доставило полное удовлетворение зевакам на улице, из которых многие находились в таком настроении, когда человек испытывает удовольствие от неудачи ближнего; вот почему они довольно развязно подхватили:
— Эй! Что скажете о плохом хлебе, господин мэр?
И, не ощущая сдерживающего влияния тех уз, какие сковывали участников пиршества, они добавили:
— Вам бы следовало рассказать об этом хлебе, сэр! Это уже не могло быть оставлено мэром без внимания.
— Что ж, я признаю, что пшеница оказалась плохой, — сказал он, — но, закупив ее, я был одурачен не меньше, чем пекари, купившие ее у меня.
— А также и бедный люд, которому, хочешь не хочешь, приходится ее есть, — сказал задиристый человек за окном.
Лицо Хенчарда потемнело. Под легким налетом благодушия скрывался буйный нрав, тот самый прав, который двадцать лет назад заставил его сгоряча продать свою жену.
— Нельзя не делать скидку на случайности, неизбежные в большом деле, — сказал он. — Необходимо помнить, что как раз во время сбора урожая погода стояла такая скверная, какой мы много лет не видывали. Однако я принял меры, чтобы помочь беде. Мое дело слишком разрослось, и я не могу справиться один, без помощников, а потому я дал объявление, что ищу опытного человека, который взял бы на себя хлебные дела. Когда я такого найду, вы сами увидите, что подобные ошибки больше не повторятся и дело наладится.
— А что вы намерены делать, чтобы вознаградить нас за понесенный урон? — осведомился вопрошавший, очевидно пекарь или мельник. — Замените хорошим зерном проросшее, которое все еще у нас в руках?
При этих словах лицо Хенчарда еще более помрачнело, и он отхлебнул воды из стакана, словно желая успокоиться или выиграть время. И, вместо того чтобы снизойти до прямого ответа, он холодно сказал:
— Если кто-нибудь скажет мне, как превратить проросшую пшеницу в хорошую, я с удовольствием приму ее обратно. Но это невозможно.
Больше Хенчард ничего не намерен был говорить. Произнеся эти слова, он сел.
За последние минуты к группе у окна присоединились новые лица — в том числе почтенные лавочники со своими подручными, которые, закрыв на ночь ставни, вышли подышать воздухом; были и люди рангом пониже. Среди вновь пришедших выделялся незнакомец — молодой человек чрезвычайно привлекательной внешности; он держал в руке дорожную сумку из цветистой ковровой ткани, из какой обычно делались такие вещи в те времена.
Был он белокур, румян, худощав, с блестящими глазами. Если бы его появление не совпало с разговором о зерне и хлебе, быть может, он прошел бы, не задерживаясь, или остановился бы на минуту, чтобы только бросить взгляд в окно, а в таком случае и не произошло бы всего того, о чем пойдет речь. Но предмет разговора словно приковал его к месту, и он шепотом задал несколько вопросов стоящим рядом и стал прислушиваться.
Услыхав заключительные слова Хенчарда: «Это невозможно», — он не удержался от улыбки, быстро достал записную книжку и при свете, падавшем из окна, набросал несколько слов. Он вырвал листок, сложил его, надписал имя адресата и хотел было бросить в раскрытое окно на обеденный стол, но, подумав, стал пробиваться сквозь толпу зевак к двери гостиницы, где стоял, лениво прислонившись к косяку, один из лакеев, ранее прислуживавших за столом.
— Сейчас же передайте это мэру, — сказал он, протягивая наспех нацарапанную записку.
Элизабет-Джейн видела ото и слышала его слова, которые привлекли ее внимание не только смыслом своим, но и акцентом, чуждым в этих краях. Акцент был необычный, северный.
Лакей взял записку, а молодой незнакомец продолжал: