Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– «В смертельной боли пусть никто передо мной не называет смерть по имени: ибо это слово исполнено бесконечного ужаса».
Эту точку зрения сэр Джеймс, несомненно, разделял. И оставалось только недоумевать, почему он, будучи знакомым с произведением, не выгравировал эту фразу над дверным косяком.
– Простите, мистер Уиттингем. Я не вполне понял, что вы сказали.
– Ничего, сэр Джеймс. Я всего лишь цитирую Уэбстера.
Провожая Уиттингема к двери кабинета, у которой невероятно красивая медсестра ждала пациента, чтобы проводить его к выходу, доктор спросил:
– Вы собираетесь уехать из Лондона в выходные? Было бы обидно не воспользоваться такой погодой.
– Я еду в Дорсет. На остров Корси неподалеку от Спимута. Труппа актеров-любителей с небольшой помощью профессионалов покажет «Герцогиню Амальфи», а я собираюсь написать об этом статью для одного из глянцевых журналов. Речь главным образом пойдет о реставрации викторианского театра на острове и его истории. – Внезапно ему самому стало противно от своих слов. Неужели таким образом он хотел намекнуть, что, несмотря на смертельную болезнь, все еще не опустился до того, чтобы писать рецензии на любительские постановки?
– Хорошо. Хорошо. – Сэр Джеймс одобрил его планы с энтузиазмом, который даже для Бога на седьмой день сотворения мира мог бы показаться чрезмерным.
Когда за Уиттингемом закрылась входная дверь, у него возник соблазн прокатиться на такси, которое только что подъехало, предположительно чтобы высадить другого пациента. Однако он решил, что вполне может прогуляться до квартиры на Рассел-сквер. К тому же на Мэрилибоун-хай-стрит открылась новая кофейня: владевшие ею молодые супруги варили свежемолотый кофе и сами пекли пирожные, а еще установили под зонтиками пару стульев, чтобы создать у местных жителей иллюзию того, что даже в Англии летом можно поесть на улице. Уиттингем решил передохнуть там десять минут. Удивительно, насколько важно стало для него потакать этим маленьким слабостям. Поддавшись отчаянию из-за смертельной болезни, он приобрел причуды, свойственные старикам. Проявилась и любовь к маленьким приятным сюрпризам, и суетливость по пустякам, нежелание тратить время даже на самых старых знакомых, вялость, из-за которой даже переодевание и купание стали казаться непосильной задачей, чрезмерная озабоченность отправлением естественных потребностей. Он презирал того получеловека, в которого превратился, но даже в его отвращении к самому себе чувствовалась некая брезгливая ненависть к старческой немощи. Однако сэр Джеймс прав: очень сложно сожалеть о потере столь никчемной жизни. К тому времени как болезнь окончательно лишит его сил, смерть повлечет за собой лишь отделение тела от души, которая давно уже улетучилась, измученная болью, усталостью и общей апатией, еще более угнетающей, чем немощь физическая. Как будто таинственный воин в хрупких доспехах поразил его в самое сердце, у которого никогда не хватало сил, чтобы бороться.
Пробираясь по Уимпоул-стрит под мягкими лучами осеннего солнца, он думал о великолепных пьесах, которые видел и описывал в рецензиях, и про себя проговаривал имена: Ричард III Лоуренса Оливье, Мальволио Уолфита, Гамлет Гилгуда, Фальстаф Ричардсона, Порша в исполнении Пегги Эшкрофт. Он вспоминал их, вспоминал театры, режиссеров и даже самые популярные отрывки из своих рецензий, которые разошлись на цитаты. Любопытно, что после тридцати лет походов по театрам именно классика интересовала его больше всего. Однако он знал: даже если сегодня вечером займет привычное место в третьем ряду партера в строгом костюме, который всегда надевал на премьеру, и прислушается к исполненному предвкушения гулу зрительного зала, не похожему ни на один другой звук, все, что будет происходить на сцене после того, как поднимется занавес, не вызовет у него никаких эмоцией, кроме здорового и несколько отстраненного интереса. Ощущение праздника и чуда исчезло. Никогда больше он не почувствует это покалывание между лопатками, почти осязаемый прилив крови – так в молодости он реагировал на великолепную игру. Теперь осталась лишь ирония, все страсти улеглись, он собирался написать рецензию на последний спектакль, да еще и в любительской постановке. Но он как-нибудь найдет силы на то, что ему предстоит сделать на острове Корси.
Ходили слухи, что на острове красиво, а замок являет собой прекрасный образец викторианского щегольства. Вероятно, возможность увидеть все это своими глазами будет стоить сил, затраченных на поездку, – такова была наивысшая степень энтузиазма, который он мог испытать сейчас. Однако в составе гостей он не был так уверен. Кларисса упомянула, что ее кузина Роума Лайл должна приехать со спутником. Он не был знаком с Роумой, но слишком долго слушал язвительные колкости Клариссы в ее адрес, чтобы порадоваться предстоящему уик-энду в обществе их обеих. К тому же тот факт, что имя спутника не упоминалось, вызывал подозрение. Судя по всему, юный протеже Клариссы тоже собирался приехать. Ее решение взять под опеку сына своего утонувшего супруга Мартина Лессинга стало одним из самых громких ее поступков, и он недоумевал, кто сожалел о нем больше: благодетельница или жертва. Все три раза, когда видел Саймона Лессинга – два раза в театре и один раз дома у Клариссы в Бейсуотере, – он поражался неуклюжести мальчика и ощущению того, как глубоко он несчастен. И Уиттингем был склонен связывать это не с его подростковым возрастом, а с Клариссой. В его раболепии чувствовалось что-то собачье, отчаянное желание заслужить ее одобрение, при том что он абсолютно не понимал, чего она от него хочет. Уиттингем видел то же в глазах его отца, и это воспоминание вызывало не самые приятные ассоциации. Саймону прочили карьеру выдающегося пианиста. Вероятно, Кларисса представляла, как будет во всем великолепии восседать в одной из центральных лож в Королевском фестивальном зале и с восхищением и гордостью принимать его поклон, исполненный торжества. Судя по всему, столкнувшись вместо этого с переменчивым настроением и физической непривлекательностью отрочества, она пришла в замешательство. Уиттингем поймал себя на мысли, что ему интересно, как эти двое будут решать данную проблему. Его ожидали и другие маленькие радости: например, он станет свидетелем того, как Кларисса Лайл справится с неврозом. Если же эта постановка станет последней, которую он увидит, он хотя бы удовлетворится тем, что она примет в ней участие. Она поймет, что он умирает. Не многое может укрыться от ее глаз. И он не откажет ей в удовольствии посмотреть на его физические мучения. Хотя, как он подозревал, для нее существовали удовольствия и более изощренные – например, наблюдение за тем, как разрушается личность. Уиттингем обнаружил, что даже ненависть к концу жизни теряет былую силу, однако все же тлеет дольше, чем желание, дольше, чем любовь.
Шагая в лучах солнечного света и размышляя о предстоящем уик-энде, он улыбался от мысли о том, что из всех доступных ему страстей самой живучей оказалась страсть создавать неприятности.
Роума Лайл сидела на коленях на цокольном этаже маленького магазинчика в переулке у северного окончания Тоттенхем-корт-роуд, разбирая коробку со старыми книгами. В комнате, которая раньше служила кухней, осталась старая фарфоровая раковина, ряд посудных шкафов у стены и отключенная газовая плита, такая тяжелая, что даже Колин не смог сдвинуть ее с места. В помещении стояла страшная жара, несмотря на плиточный пол. На улице весь жар умирающего лета, похоже, сосредоточился в одной точке – за железными перилами у маленького окошка, которое больше походило на пропитанное потом и дымом одеяло и не впускало внутрь ни воздух, ни свет. Единственная лампа над головой Роумы отбрасывала тень, почти не освещая помещение. Глупо тратить деньги на такую роскошь, как электричество, когда выдался такой день. Должно быть, она была безумна, когда мечтала превратить эту дыру в уютный магазин подержанных книг, к великой радости постоянных посетителей.