Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Инесса проснулась, Габриэль Атлан-Феррара сидел рядом с ней и смотрел на нее.
– В темноте лучше думается, – сказал он нормальным голосом, таким нормальным, что голос казался искусственным и заранее отрепетированным. – Мальбранш мог писать только при задернутых шторах. Демокрит ослепил себя, чтобы стать истинным философом. Гомер смог увидеть море винного цвета только потому, что был слеп. И только слепой Мильтон смог узреть, как Адам, рожденный из грязи, обращается к Богу: верни меня в тот прах, из которого я появился на свет.
Габриэль пригладил черные непокорные брови.
– Никто не просил, чтобы его привели в этот мир, Инесса.
После скромного завтрака, состоявшего из яиц и колбасы, они вышли прогуляться к морю. На нем был неизменный пуловер с высоким воротом и бархатные брюки. Она надела костюм из плотной шерсти, а голову снова повязала шарфом. Габриэль начал шутить, говорить, что в этих местах великолепная охота; если приглядеться, различишь, как птицы с длинными клювами ходят по берегу в поисках пропитания, а дальше от моря увидишь красного тетерева, который ищет себе завтрак в вереске, или куропатку с красными лапками, или строгого стройного фазана; дикие утки и синие селезни… а я, подобно Дон Кихоту, могу тебе дать лишь «боль и страдание».
Габриэль попросил прощения за вчерашнее. Он хочет, чтобы она его поняла. Проблема любого артиста в том, что он иногда не может провести различие между нормальной обычной жизнью и творчеством, которое для него тоже обычно и нормально. Известно, что артист, ожидающий вдохновения, умирает в этом ожидании; он смотрит на тетеревов и в конце концов завтракает яичницей с колбасой. Для него же, для Габриэля Атлан-Феррара, вселенная живет каждую минуту, в каждый момент и в каждом предмете. От камня до звезды.
Инесса, как завороженная, продолжала гипнотизировать взглядом островок, едва различимый на горизонте. Луна забыла, что ночь закончилась, и продолжала светить прямо над их головами.
– Ты видела когда-нибудь луну днем? – спросил он.
– Да, – ответила она без улыбки. – Много раз.
– Знаешь, почему сегодня такой высокий прилив?
Она не знала, и он продолжал: потому что луна прямо над нами, в этот момент у нее самая большая магнитная сила.
– Луна успевает совершить два оборота вокруг Земли за двадцать четыре часа и пятьдесят минут. Поэтому каждый день у нас два прилива и два отлива.
Она смотрела на него, забавляясь, с любопытством и нетерпением гадая: к чему все это?
– Когда дирижируешь таким произведением, как «Осуждение Фауста», ты все время вынужден обращаться к силам природы. Нужно все время помнить о непостижимости сотворения мира; ты должен представить себе, как однажды солнце, подобное нашему, взорвалось и разлетелось на бесчисленные планеты; ты должен представить себе вселенную как необъятный прилив без начала и конца, находящийся в вечном движении; ты должен скорбеть о солнце, которое через пять миллиардов лет осиротеет, съежится, как лопнувший воздушный шарик.
Он говорил так, словно дирижировал оркестром, утверждая свою власть в мире звуков одним только жестом вытянутой руки или сжатого кулака.
– Ты должен представить себе, что опера словно окружена туманом, скрывающим невидимую извне сущность; музыка Берлиоза – это сияющий центр темной галактики, и ее свет можно увидеть только благодаря пению хора, оркестру, жесту дирижера… Благодаря тебе и мне.
Он на минуту замолчал и снова с улыбкой посмотрел на Инессу.
– Каждый раз, когда начинается прилив или отлив здесь, на побережье Англии, в противоположной точке земного шара тоже происходит прилив или отлив. И я спрашиваю себя и спрашиваю тебя, Инесса, не все ли в нашей жизни подобно приливам и отливам, которые в один и тот же момент происходят на разных концах света, словно исчезает и снова возникает время? И история повторяется, отражается в обратном зеркале времени, исчезает и снова возникает по воле случая?
Габриэль поднял камушек и ловким стремительным броском запустил его по водной глади, как стрелу из лука, как метательный нож.
– И если иногда мне становится грустно, то какое это имеет значение, если вся вселенная пронизана радостью? Слушай море, Инесса, слушай, будто это музыка, которой я дирижирую, а ты поешь. Разве мы слышим то же, что рыбак или официантка в баре? Возможно, нет, потому что рыбак должен уметь спасти свой улов от птиц, которые с раннего утра зорко стерегут добычу, а официантка должна уметь раскрутить и оставить без гроша перебравшего клиента. Конечно же – нет, ибо мы с тобой призваны узнавать и ценить тишину природы, хотя она покажется оглушительным грохотом, если ты сравнишь ее с тишиной Бога, истинной тишиной…
Он метнул в море еще один камушек.
– Музыка находится где-то посередине между природой и Богом. Таким образом, она их объединяет. А мы, музыканты, благодаря нашему искусству служим посредниками между Богом и природой. Ты меня слушаешь? Ты будто за тридевять земель отсюда. О чем ты думаешь? Посмотри на меня. Не надо смотреть вдаль. Там дальше ничего нет.
– Там есть остров, окутанный туманом.
– Нет там ничего.
– Я только что его увидела. Будто он родился этой ночью.
– Ничего нет.
– Есть Франция, – произнесла Инесса. – Ты сам мне это вчера говорил. Что ты живешь здесь потому, что отсюда видно побережье Франции. Но я не знаю, что такое Франция. Когда я сюда приехала, Франция уже капитулировала. Что такое Франция?
– Это родина, – сказал Габриэль, не изменившись в лице. – А родина – это верность или неверность, преданность или вероломство. Вот смотри, я играю Берлиоза потому, что это культурная реалия, подтверждающая существование другой реалии, территориальной, которую мы называем Франция.
– А твой брат, или товарищ?
– Он исчез.
– Может, он во Франции?
– Может быть. Видишь ли, Инесса, когда ничего не знаешь о любимом человеке, его легко представить где угодно.
– Нет, я так не думаю. Если ты хорошо знаешь человека, то понимаешь, скажем, репертуар его возможностей. Собака не станет есть собаку, дельфин не убьет дельфина…
– Он вообще был очень спокойным. Мне довольно лишь вспомнить о его хладнокровии, чтобы понять, что именно это его и доконало. Его невозмутимость. Его хладнокровие.
Он рассмеялся.
– А может, моя невоздержанность – просто неизбежная реакция на его безмятежное обаяние.
– Ты мне не скажешь, как его зовут?
– Допустим, его звали Шолом, или Саломон, или Ломас, или Солар. Называй его как хочешь. Не имя в нем главное, а инстинкт. Понимаешь? Свой инстинкт я воплотил в искусстве. Я хочу, чтобы музыка говорила за меня, хотя прекрасно знаю, что музыка говорит только о самой себе, даже когда вынуждает нас слиться с ней. Мы не можем наблюдать музыку извне, со стороны, потому что тогда мы перестанем существовать для нее…