Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Деньги Софи никогда не вернет, просто забудет про них, потому что они не имеют для нее никакой реальной ценности.
Райнера будет преследовать навязчивая мысль и об этих деньгах, и о тех, что давал раньше, но попросить вернуть их он никогда не осмелится.
Персидский ковер простирается широкой и мягкой равниной. Софи — нечто такое, внутрь чего нужно втиснуться, одно непонятно — как, поручней на ней нет, не ухватишься. Может, засунуть в нее сверху, прямо в рот, раздолбить ей язык в месиво, чтобы она больше не бросала походя колких замечаний, а может, вставить ей снизу, что нелегко, ведь к своей дверке она и близко не подпускает. Поскользнешься и упадешь. Эта неудача — ничто по сравнению с падением социальным. Малое, так сказать, зло. Однако оно может стать причиной зла большого.
Повсюду современные картины и предметы, осененные светом старинной культуры и искусства, и приобщиться к нему можно лишь тогда, когда эти вещи станут твоей собственностью. Лучше всего — сделав собственностью Софи, не имеющей, как уже было сказано, поручней, за которые можно было бы ухватиться покрепче. Райнер изучил и узнал законы искусства, но вот произведениями искусства он пока не владеет. Кстати говоря, этих самых законов искусства не существует вообще, ведь искусство потому и становится искусным, что не повинуется никаким законам. К этому выводу Райнер сам пришел. Люди же подчиняются определенным правилам, ведь иначе получилось бы, что все против всех, сплошная анархия. Это говорит Райнерова мамаша Райнерову папаше, а тот в свою очередь ей об этом толкует. Сам же Райнер питает к анархии слабость, ведь он слишком хорошо изучил все эти порядки упорядоченного человеческого общежития, а потому и презирает их. Надо все разрушить и больше не восстанавливать.
Когтистая лапа Райнера подается вперед, чтобы зацепить Софи, заломав ей руку, но та проскальзывает сквозь него и говорит, что ей нужно пойти переодеться. В который раз.
— Я пойду с тобой.
— Ничего подобного, никуда ты не пойдешь.
И он снова остается ни с чем. Один из бесчисленных пороков людей среднего класса заключается в том, что они сразу теряют присутствие духа, стоит их неуклюжим наступательным попыткам провалиться. Шанс пролезть повыше замаячил было перед носом, но они уже опускают руки вместо того, чтобы стоять на своем, хотя бы для вида.
— Вот тебе виски, угощайся пока.
Райнер с ожесточением одергивает на себе дешевый, чересчур широкий пуловер, а Софи от него ускользает, и это не в первый раз. Уже надоедать начинает.
Бедный мозг тут же прокручивает ленту его унижений, бывших и настоящих. Отметины в его увечной душе, на которых пленка всегда застревает. Хорошего ничего, одно только неприглядное. В памяти всплывают воскресные вылазки на природу, мать, трамваи, воняющие пропотевшими носками, набитые убогой, серой человеческой массой, такой, какую производит долгая война и не сразу может убрать. Собираемся в путь, в Венский лес. Шерстяные чепчики из распоротого и наново перешитого военного сукна, широченные лыжные шаровары, грубые башмаки и самое мерзкое, что только можно себе представить, — пресловутый пакет с полдником. Задохшийся в сырной вони, от которой только пить хочется. Но в придорожную харчевню за городом ни-ни, потому что это денег стоит, дети и простой водичкой обойдутся, только вот не видно ее нигде. Вскоре сырный бутерброд испустит последний вздох под дешевыми металлическими коронками мамочки и долго еще будет источать вонь из ее желудка, потому что она слишком быстро его проглотила. Если жевать чересчур долго, то противный вкус лишь разнесется по всему рту.
Ненавистный навес, под которым ждешь битых двадцать минут, пока сорок третий трамвай, сделав петлю, не подъедет к остановке. Конечная станция — Нойвальдегг. И едем в самой гуще самой неимущей человеческой массы. Бывало и так, что экономили на проезде и тащились пешком по длиннющей улице Альсцайле, в конце которой (какая добрая, добрая мамочка!) позволялось на сэкономленные деньги прокатиться на карусели, отчего не в пример острее ощущалось, что ты — маленькое дитя, а ведь так хочется быть большим. И все же детки, Райнер и Анни, вскрикивают радостно и звонко, а отрава от проносящихся мимо автомобилей проникает в мозг и в сердца. Не в том дело, что машины загрязняют какую-то там окружающую среду, она и без того обезображена войной, тут другое: капитал для приобретения автомобиля отсутствует. Этого только не хватало: Анни катается по траве, усеянной собачьим дерьмом и обрывками бумаги, чтобы обратить внимание на свои немалые душевные трудности. Душевные трудности — непозволительная роскошь, и потому ее оставляют без внимания. Анни хочет оказаться одна в красивой легковушке, а не торчать вместе с толпой, еще и в обществе своей семейки, в занюханном трамвае, в котором все одинаковы и где никак невозможно выделиться. Когда ты в «мерседесе» сидишь, к тебе никто не подойдет, не начнет дурацкие расспросы, как-де звать мальчугана или девчушку. И не вздумает погладить по головке, а по рукам-то сразу видно, что принадлежат они рабочей породе. И невдомек ему, что ласково поглаживаемый ребенок уже несет в своем сердце яд индивидуализма, готовый брызнуть во все стороны.
Однажды Анни даже штанишки обмочила, почуяв на себе такую вот руку в варежке и гнилое чесночное дыхание, и то, как с ней разговаривали, будто она самый обычный ребенок, каковым она и тогда уже себя не считала. Ни обычным, ни ребенком. Горячая струйка потекла по ногам (вперед и вниз!), яростно и едко прогрызаясь сквозь шерстяные штанишки домашней вязки, неудержимо пробивая себе дорогу в поисках выхода из воскресного убожества на ребристый вагонный пол. Кап-кап-кап. Мамашины руки колодезными журавлями ныряют вниз, дубасят ребенка, снова вздымаются вверх, опять опускаются, такая вот компенсационная гимнастика для мамочки, она ведь на прогулке так хорошо отдохнула. Ребенок воет во всю мочь. Райнер после первой же оплеухи, доставшейся сестре, спрятался, забился между двух ветхих дедулек, впившись пальцами в грубый башмак одного из них.
— А мальчонка-то ваш, поди, уже в школу ходит? А как тебя звать?
«Да пошли вы все в задницу».
Снаружи, на улице, словно акулы, выныривают из тумана «опели» и «фольксвагены» и снова устремляют в осеннюю мглу свои могучие и покорные, хотя и неприрученные туши, ни на миг не выпуская из глаз своей цели. А неповоротливый сорок третий трамвай, натужно скрежеща, громыхает по рельсам.
Анна лежит в собственной лужице, жутко перемазанная, а мамочка обращается за советом к другим матерям, что же делать с такой вот девочкой, которая до сих пор еще в штанишки писает, хотя вон какая большая выросла.
— Надо было раньше пи-пи делать, еще дома, перед выходом, правда, дочурка?! В другой раз будешь знать. Погоди-погоди, скоро папа это дело увидит, получишь новую выволочку. Хотя у папули теперь только одна ножка осталась, но руки ему и раньше хорошо служили, и теперь не обессилели. Ох и дела, а ведь у меня их двое, а значит, и хлопот с этими чумичками в два раза больше. А ну-ка, помолчи, а не то схлопочешь еще затрещину.
Руки близнецов тайком от трамвайной толпы сжимают друг друга, молочные зубки скалятся по-вампирски: погоди только, мамочка, вот мы подрастем, тебе то же самое будет, а то и похлеще.