Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот что я вспомнил, отчего и захохотал, испугав собаку. Не годовщину Революции здравили мужики, а статью. «Политическую».
Пришёл домой, а дома никого – ушли родители на вечеринку, затеянную в складчину. Попил чаю, завалился на диван. Полистал журнал какой-то, братом оставленный, и уснул – тогда мне это ещё легко удавалось. А разбудил меня Зарх. Тянул он меня за свитер, смотрел мимо меня и севшим голосом бормотал: «Это мы, Ваня, это мы… никто не понял сначала, да ты проснись, проснись… а я оглох, очень громко, я оглох и смотрю, что не так что-то, не так, как должно… «геолог» не сполз со стула, а опрокинулся… это мы, Ваня, это мы…» – так бормотал Зарх. А я, помню, медленно просыпался, приходил в себя и думал: «От чая это, от чая. Бывает, когда перепьёшь».
Умер Сафа в больнице. В лёгком у него нашли пыж – обрывок письма, в котором Стёпа грозился кого-то убить. «Собаку, – сказал Стёпа на суде. – Я ей писал из Чёрногорска, что убью свою собаку, если она не поможет найти мне лису, лису я хотел подарить ей на воротник и на шапку». – «Не помню», – на суде сказала Аня. Сафа умер. Стёпа сел. А с Аней, с той так: весной следующего года в Бауманском саду города Елисейска – в сад этот с наступлением темноты ни один милиционер без напарника не заходит – изнасиловали Аню девять весёлых парней. Некоторых из них я знал, некоторые из них так в лагерях и прописались, а кое-кто из них остался там на вечное пребывание. Аню я больше не видел – брат Анин, Вася, увёз её куда-то на Ангару к материной сестре. Нравилась мне Аня, красивая была девочка, хоть и глаза у неё были голубые, а не зелёные. Ну а ту, припрятанную нами в библиотеке початую бутылку водки мы с Зархом допили, выпили и непочатую, купили и выпили тогда и ещё одну. А потом: лежал я на клубном студёном полу, смотрел в потолок на блики и думал о том, как смерть Сафы воспринял отец, – внешний вид у отца нечитаем, а Серёжа сидел возле печки с открытой дверцей, бросал в топку исписанные листы и громко да плохо поминал тех, кто их исписал. Пьяные были, пьяные, а обомлели, когда сам по себе рухнул вдруг занавес. Шнур, видать, перетёрся – так, пожалуй, просто, хотя минутой позже и сказал Серёжа тихо: «Мистика».
«Нет, – подумал Иван, – то ли иной язык нужен, то ли форма иная, а то басня какая-то получается», – и сделал шаг с эскалатора, проводил в преисподню ступеньку, на которой приехал и подумал о которой так, как о предметном знаке… И ещё подумал, пока к выходу шёл: «С границей что-то там не так, с границей между тёплым и холодным воздухом и уж, тем более, между добром и злом, и не почувствовать её нельзя и не увидеть, возможно только провести – и то условно, – а вот на это я и не способен. Хотя гроза – граница… или – молния? Да нет, конечно… что-то здесь не то». Юноусый, розоволикий милиционер, читая какой-то тонкий, вдвое смятый журнал, пропустил Ивана, взглядом не удостоив, и закрыл за ним дверь на задвижку. «Последний», – отметил себя Иван. И у милиционера, у того тоже, наверное, мелькнуло – могло мелькнуть – сквозь осознание читаемого текста слово такое: «Последний» – и, может, что-нибудь ещё, быть может: «Слава Богу», – или: «Наконец-то!»? И Иван подумал: «В Ялани, рассказывали, прошлой осенью. Два брата Горбуновы. Гоша и Витя. Попросил Гоша Витю помочь картошку ему докопать, пока снегом не завалило, а за помощь бутылку распить посулил. С картошкой управились, пошли к Гоше венец делу отметить. А Гошина жена бутылку спрятала и говорит: “Картошкой расплатимся, нечего пьянствовать, и без того не просыхаете”, – на что сам Гоша лишь плечами пожал. Сходил Витя домой, взял ружьё, вызвал брата и уложил его на крыльце. Зло? – подумал Иван. – Зло. А с картошкой помочь – дело доброе? Доброе. А граница где? Где провести её и как? Между чем и чем? Перед чем и чего после? И не нашлось, рассказывали, среди яланцев, поминавших Гошу,