Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроме известных уже частей трилобитов — голов, хвостов, сегментных колец — в сите после промывки оставались еще кое-какие окаменевшие фрагменты. В основном это были нестрого овальные пластинки, окруженные ободком и чаще всего с двумя оттянутыми концами. Известно, что эти пластинки хорошо соответствуют абрису центральной части головного щита с внутренней, брюшной, стороны — это показали исследования целых экземпляров. Пластинка будто продолжает край панциря с внутренней стороны, соединяясь с дублюрой. Ее называют гипостомой. Она очень точно совпадает с передней частью глабели, но относится к брюшной, а не спинной стороне животного. То, что находилось у трилобита внутри глабели, было надежно защищено и сверху, и снизу известковым панцирем. Вероятно, они играли какую-то очень важную роль: там могли располагаться нервные узлы (мозг трилобита) и желудок — а это два наиглавнейших органа для животного.
Изумительные шипы на фрагментах окремненных трилобитов, найденных в ордовикских слоях в Виргинии (США). Здесь изображен кранидий [вверху], пигидий [внизу] и свободная щека [слева] трилобита Apianurus, родственного Odontopleura. Шипики сидят даже на других шипах! Вручную так детально отпрепарировать трилобита невозможно. (С любезного разрешения Г. Уиттингтона.)
Все эти части трилобитового панциря составляют наружный скелет (или, по-научному, экзоскелет), потому что он находился снаружи от мягких тканей и органов. Своего рода хрустящая корочка на сочном содержимом, в противоположность, например, Homo sapiens и его родственников млекопитающих с их внутренним твердым скелетом — у тех мягкая плоть прикрепляется снаружи к внутреннему остову. Человека, например, можно убить ножом в спину. Трилобиты и их родичи избавлены от подобного вероломства, но взамен они расплачиваются трудностями роста: им приходится снимать шкурку до самой последней иголочки, до последней шишечки, а потом отращивать известковый костюм заново. Гипостома, следовательно, сбрасывалась вместе со всем остальным панцирным приданым.
Подобно окремнелым трилобитам, Гарри Уиттингтон сам стал вехой своего времени. Другие уходили, а он продолжал изучать своих возлюбленных трилобитов. Мне хочется думать, что в этом проявляется его высокая нравственность, извечные стороны которой — доброта и упорство. Сейчас ему 83, но волосы и усы едва тронуты сединой. Уроженец центральной Англии, родом из Бирмингема, он много лет провел в Америке, в Гарварде, где приобрел своеобразный акцент — не совсем американский, а какой-то приблизительно английский. Он стал моим наставником, когда вернулся в Англию, чтобы принять пост вудвордианского профессора[9] в Кембриджском университете — один из тех громких титулов, которые достались нам по наследству от старинных академий. На двери его кабинета висела отполированная табличка, она, как эхо из прошлого, служила больше сотни лет указателем всех титулованных вудвордианских профессоров. Может, она потерлась и обветшала, пусть, но я всегда ощущал в этом месте какую-то личную связь с ушедшими поколениями школяров, а оттуда все дальше и дальше сквозь бессчетные столетия к моим трилобитам. И меня ничуть не удивило бы появление здесь призрака преподобного Адама Седжвика, геолога XIX в., который придумал и утвердил название «кембрий»; как раз из кембрийских слоев извлек я своего первого трилобита.
Гарри Уиттингтон часто отправлялся на полевые работы вместе со своей женой Дороти. Он был сдержан, она же, напротив, бурлила эмоциями, и оба они являли замечательное подтверждение неписаного правила поиска: парочки всегда находят лучшие экземпляры. Прибыв на местонахождение, Уиттингон и студенты рассредотачивались по карьеру и принимались долбить известняк геологическими молотками. Пулями летала отколотая щебенка, молотки колотили по пальцам, вовсю сыпались ругательства. Время от времени из породы извлекался выстраданный кусочек трилобита, и все снова принимались за дело, подгоняемые азартным любопытством. А Дороти в это время лениво бродила поодаль, любуясь весенним солнышком, то тут, то там ударяя молотком по камням. Потом подходила и спрашивала: «Гарри, посмотри, это нам нужно?» — протягивала ладонь, а на ней лежала находка дня, драгоценность во всей красе.
Гарри Уиттингтон — очень авторитетный специалист. И нужно хорошо понимать существенную разницу между авторитетностью и авторитаризмом. Есть профессора, которые соответствуют и тому и другому, но самые лучшие зарабатывают авторитет уважением своих коллег, становясь primus inter pares — лучшими среди равных. Конечно, попадалась мне и другая разновидность. Когда я преподавал в Геттингенском университете в Германии, я однажды отправился в университетское кафе. Вошел, присмотрел свободное место и, усевшись, начал прихлебывать свой кофе. И тут неожиданно все стихло. Мне почему-то показалось, что это из-за меня. Я проверил на всякий случай молнию на штанах и оглянулся в поисках других признаков позора. Деревянный стул, на котором я сидел, вроде бы ничем не отличался от десятка других, расставленных вокруг. Через минуту томительного молчания ко мне подошел один из молодых аспирантов и прошептал на ухо: «Это стул господина профессора такого-то». «О, майн готт!» — я вскочил, покраснев от макушки до пят, и тотчас переместился на другой, совершенно такой же стул. Вот такой авторитаризм.
Я возвратился на Шпицберген в 1972 г. Находки трилобитов, с которыми я работал, оказались столь воодушевляющими, что норвежское правительство готово было профинансировать полноценную экспедицию на северную оконечность острова, чтобы добрать то, что упущено было во время прошлой. По сравнению с той, первой экспедицией, эта готовилась гораздо основательней — тогда мы сидели на острове вдвоем, плюс палатка, плюс небольшая лодочка, плюс внушительный запас геркулеса. Меня встретил тот же суровый берег, тянущийся бесконечным галечником под заунывным ветром. Я узнал талый ручей, стекающий с громадного ледника, занимавшего среднюю часть острова. Именно здесь мы стояли в прошлый раз. В истерическом приветствии визгливо надсаживались полярные крачки. Теперь нас было восемь или чуть больше, и нас снабдили специальной большой палаткой, даже не палаткой, а почти шатром, где можно было устраивать вечерние сборища или пересидеть метель. Палатка прогревалась до вполне уютной температуры. С ее условной крыши свисали копченые окорока в окружении дразнящих колбас. Вместе с колбасами интерьер украшала хитроумная радиоустановка, она, кажется, тоже работала на ветчине. Мы могли вечером собраться за дощатым столом и поболтать, перебрасываясь шуточками, которые обычно и заряжают бодрящим электричеством всю экспедицию. Временами страсти накалялись. Но я сосредоточился и изо всех сил старался со всеми дружить.
С нами был другой прекраснейший профессор — Гуннар Хеннигсмоен из Осло, наверное единственный, кто мог бы соперничать с Уиттингтоном по благородству духа. Обладая неисчерпаемым добрым юмором, он председательствовал на наших ужинах. Я жил в палатке вдвоем с Дэвидом Брутоном, вторым англоговорящим участником экспедиции, который давным-давно уехал в Норвегию, выучил норвежский и говорил на нем с большим упоением, чем кто-либо другой. В порыве старомодного шовинизма мы решительно вывесили над нашей палаткой британский флаг, и он в течение следующих недель, хлопая под непогодами, рвался и истирался и в конце концов превратился в жалкую тряпку: вот вам и британское присутствие. Самым для меня неожиданным образом выяснилось, что я, как и любой иностранец, лишен возможности, сидя со всеми за столом, остроумно среагировать на реплики, ибо любые шутки непереводимы — они рождаются мгновенно и блекнут, если их повторить. И ты сидишь, нацепив на лицо слабую улыбку, в надежде показать, что чувство юмора тебе знакомо, хотя на самом деле не имеешь ни малейшего представления, над чем все смеются. (Надеешься, конечно, что не над тобой, а если и над тобой, то все равно будешь сидеть с той же глупой ухмылкой.) Кое-какие микроскопические частицы норвежского я впитал из окружающей звуковой ауры. Для меня самым удивительным лингвистическим открытием стала бедность норвежских ругательств. В действительности есть только… одно — farn, что означает просто «черт возьми!», но любой хорошо воспитанный викинг считает его очень скверным. Этим словом освящалось каждое наше экспедиционное несчастье. Если молоток ударял по пальцу, нужно было подскочить и воскликнуть: «Farn!» Если в море безвозвратно улетала превосходная окаменелость, нужно было зашипеть, а затем про себя пробормотать: «Farn!» Если ураган уносил всю провизию и вас гарантированно ожидала голодная смерть, бедный норвежец должен был взгромоздиться на валун и прокричать ветру: «Fa-a-m!» Порой, поверьте, случай требует несколько иных выражений.